Кирилл Павлов - Импортный свидетель [Сборник]
Старуха подробно описывала предгорье. Машина неслась во тьме, и редко попадавшиеся фонари, вырывавшие куски пейзажа с камнями и деревьями, будили фантазию журналиста. Ему казалось, что они едут именно по тем местам.
Два немецких солдата с автоматами наготове — один впереди колонны, другой позади ее.
Идущий в колонне последним крупнолицый, широкоплечий пленный в разорванной тельняшке вдыхал знойный воздух полной грудью и глядел, как кружатся птицы над пропастью, потом его взгляд останавливался на идущем перед ним, и тогда он с отчаянием шептал: «Вот звери!..»
Перед ним, ссутулившись, шагал подросток — паренек лет тринадцати-четырнадцати. Сутулился он от страха, знал, куда его ведут, но, как все ребята, где-то в глубине души верил в чудо.
Узенькая тропа кончилась. Цепочка пленных вышла на широкую дорогу. Но что это? Дорога была завалена грудой камней.
От орудийного грохота наступавших частей Красной Армии здесь случился обвал, и дорога оказалась заваленной громадными и мелкими валунами и кусками сорвавшейся глыбы. Несколько десятков женщин, согнанных из ближайших поселков, расчищали ее.
Пленным пришлось перебираться через множество навороченных камней. Строй нарушился, а женщины, остолбенев, провожали печальными взглядами проходящих. Глаза каждого пленного встречались с их глазами.
В это время споткнулся и упал передний немец и выронил автомат- Задний, направляя свой автомат на женщин и изломанную цепочку пленных, поспешил на помощь к упавшему. Мимо женщин проходил последний пленный, и, когда его взгляд встретился с их взглядами, он резко перевел взор на идущего перед ним мальчугана.
Мгновенно одна из женщин рванулась к пареньку, схватила его за руку и вытянула из колонны, другая накинула ему платок на голову, еще одна — ватник на плечи, четвертая дала в руки носилки для камней.
Всего на мгновенье фашист отвернулся. Цепочка пленных, перебравшись через камни, выровнялась и двинулась дальше.
Журналист усомнился, сумеет ли он описать помолодевший голос старухи, которая рассказала это. Он почувствовал, что она говорила о том, что произошло с ней, что она была тогда там, одной из тех самых женщин. Он потом пытался разобраться, почему так решил, и еще раз показалось ему, что виной тому был пейзаж. Да, именно знакомый пейзаж подсказывал ей те слова. И заговорила она именно тогда, когда «газик» ловко объезжал камни на дороге, возле знака «камнепад».
3— Ну а сюда чего ж ездишь? — помолчав, спросил старуху шофер.
— Да к внуку я, сынок, погиб он у меня тут, подорвался, и сын погиб, ну, сын-то на фронте, а внучок — так, мальчонкой подорвался.
— И чего ты ездишь-то, на могилку, что ли?
— На могилку. Кровиночка-то моя здесь.
— Все условно, бабка, — вдруг неожиданно бросил шофер.
— Это как же тебя понимать-то?
— А понимай как хочешь.
До станции оставалось совсем немного, когда он вдруг снова сказал:
— Сидела бы дома, бабка, а то ездишь, только деньги тратишь.
— А на что они мне?
— Да как это на что? — шофер взволновался. — Как на что? Да мало ли на что? Правильно я говорю? — призывая принять участие в разговоре, повернулся к журналисту шофер.
А журналист, призванный воспитывать в людях добрые чувства, не знал, что ему сказать. Говорить ничего не хотелось. Шофер с самого начала был неприятен ему с этим его цинизмом, псевдоправотой, «трешничком»… Поэтому журналист решил действовать сообразно своей профессии… Он подумал, или нет, «подумал» — это слишком конкретно, а пришла ему в голову шальная мысль о том, что было бы, если бы этот шофер вдруг оказался тем парнишкой, которого спасли в годы войны женщины. И он стал додумывать…
«Скажите, — спросил бы он бабушку, но так и не спросил, — а приметы-то у спасенного вами мальчика были?»
«Не помню уж, сынок, — так должна была бы ответить ему старуха в сочиненном рассказе, — кажись, не было. Глаза большие и испуганные. Ну, так война ведь шла. А вообще-то не помню, убег он тогда. Тогда все убегали с фашистами воевать. Наверное, и он тоже…»
Дальше надо было бы осторожно спросить у шофера, где он был в войну, сколько лет ему тогда было.
Шофер, конечно, на вопросы не ответит, будет молча курить. Второй раз спрашивать будет неудобно. Что ж, помолчим. С урчанием от перегретого мотора машина доползет до тускло освещенной станции и, фыркнув, остановится под фонарем. Старуха долго будет развязывать узелок на тряпице, потом проворно вылезет, шофер опустит руку в карман.
«Ты чего же не вылазишь?» — буркнет шофер.
«Да греюсь, а ты чего, спешишь?»
«Да не то что спешу, а так… — он снова закурит. — Ну, коли остался…»
Через минуту журналист уже узнает, что шофер — это действительно тот парень, которого спасли женщины тогда, в сорок втором. Чтобы не «высаживать» аккумулятор, он выключит приборный щиток, и они будут сидеть в полной темноте. Впрочем, не совсем в полной. На щитке приборов будет гореть зеленая лампочка — признак того, что в радиаторе кипит вода. Она-то и осветит лицо шофера неласковым зеленым светом.
«Ты понимаешь, каждый год я вижу эту старуху, и кажется мне, что узнала она меня. Понимаешь? А чего мне делать? — продолжит шофер. — И каждый раз я слышу эту историю».
«Ну, и признался бы наконец», — не выдержит журналист.
«А дальше?»
«Чего дальше?»
«Ну, признался бы, она бы устроила тут море слез, что она одинокая, что, кроме меня, у нее никого нет и что мне делать, в дом ее, что ли, к себе брать? Не нужна она. Семья у меня», — пояснит он.
Удивительные люди живут на свете, разные, сочинял журналист, то, что для одних кажется нелепым, безнравственным, некрасивым, для других является убеждением, и они борются за него.
«Ты знаешь, чего я тебе еще скажу, — продолжит шофер. — Может, я и признался бы старухе, кто я, да сейчас уже поздно, а тогда, вот годов пять назад, когда она мне первую-то трешку сунула за рейс, надо было отказаться, тогда сказать… Как думаешь, а?»
Журналист в сочиненном им рассказе должен был молча выйти из «газика», ничего не сказать и картинно положить три рубля (желательно мелочью) на сиденье.
4— Как думаешь, а, — переспросил шофер, возвращая тем самым журналиста в реальность, — не опоздаем?
Машина неслась по городским улицам и вдруг затормозила на слабо освещенной улице.
— Чего? — спросил журналист, не совсем еще очнувшись от сочиненного.
— Чего-чего! — озлился шофер. — Вода кипит в радиаторе, вот чего. Остановимся долить.
Он выскочил из машины, позвякивая погнутым ведерком. Тускло горела зеленая лампочка на щитке приборов. На заднем сиденье дремала старуха.
— Бабушка, — спросил ее журналист, — а родные у тебя есть?
— По крови-то нет, — помолчав, сказала она, — а так-то скока хошь! Все родные. Мальчонка тот, Федя, кого спасли, ну, тот, про которого рассказывала, семейный теперь, живет тут, начальник большой, председателем в поселке он здесь, Федор Тенгизов — может, слышали? К нему и езжу. Как к сыну. Да и внучика могилу навещаю. А уж она убрана-убрана. В пришкольном участке…
Вернулся шофер. Дальше ехали молча. Возле самой станции остановились — журналист расплатился с шофером, шофер в это время выгружал старухину корзинку. Распрощались.
Старуху журналист посадил в поезд. Долго смотрел, как исчезают красные огоньки последнего вагона. Разволновался, потом пошел в станционное здание, согрелся.
Постепенно он успокоился и стал думать о старухе, о шофере, о том, не обидел ли их своим неверием, но тотчас же сам рассмеялся нелепым своим мыслям: ведь все, что произошло, была всего лишь фантазия. Реальными были председатель, старуха, шофер, не выполненная еще, но, к счастью, не законченная командировка да вересковый букет, забытый в машине…
Часа через три рассвело. Подошла первая электричка. С наступающим днем надвинулась реальность. И тут только его осенило, что, хотя задание редакции пока и не выполнено, но не надо отчаиваться. Ведь впереди еще поселок Машук. Да и Виктора, которого он не застал в этом поселке, можно будет еще разыскать: по телефону или письмом…
Занялась заря. Три видимых головы Бештау были голубоватыми, а когда их осветило солнце, они снова стали похожи на затеки. А две другие он так и не увидел.
Старая электричка дребезжала, унося его, единственного в столь ранний час в вагоне, навстречу захлебнувшемуся в утреннем молочном небе солнцу.
Хлеб
У маленькой Оленьки все было хорошо: мама, папа, бабушка Оля, голубое небо и много игрушек. Единственное, что было плохо, — это манная каша по утрам и хлеб с маслом. Манную кашу еще можно было как-то проглотить, запивая сладким чаем, но вот хлеб… Хлеб есть никак не хотелось… Не помогали ни нетерпеливые покрикивания мамы, спешившей в свою газету и уже стоявшей в прихожей в сапожках на шпильках, рыжей пушистой ушанке и длинном полосатом, связанном бабушкой Олей, шарфе с телефонной трубкой в руке, ни грозные взгляды папы, завершавшего утренний ритуал завязыванием модного узла на галстуке перед зеркалом в той же прихожей.